— Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот, все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну и дела были за эти семь лет. По совести говоря, — я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку, или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил,— и городов-то сейчас этих не помню. Один раз собрал три сотни ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного. В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого, без малого, год по лазаретам. Выписался, — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В огороде делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится, Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
— Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку. — до завтра.
Все было готово к отлету с земли. Но два последующие дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата — в полых подушках — множество мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши. Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком. Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет.
Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасил электричество, кроме лампочки над столом, и прилег, не раздеваясь, на железную койку — в углу сарая, за треногой телескопа.
Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел на сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на земле, — он отпустил сердце: мучайся, плачь.
Он вспомнил… Комната в полутьме… Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, — душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаешь и роходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена — часто, часто, тихо дышит. На подушке — густые, спутанные волосы. Поднятые колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось, недавно такое хорошее, кроткое лицо. Оно розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло. «Ну, раскрой глаза, ну — взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: — «открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь поднимается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка отделилась от подушки, закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался.
…Нет, нет, нет, — со смертью нет примиренья…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом, взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
… Он опять прилег… Память открыла видение. Катюша сидит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит молчит. Лось думает, — «нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем, вот, на этом пригорке влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, боже мой, как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда! Не вернуть! Не вернуть!..
Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме.
Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя — за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду — любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть — пробудиться к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полет ледяных кристаллов.»
Лось долго стоял в воротах. Алмазным — то кровяным, то синим — светом переливался Марс, — высоко над спящим Петроградом. «Новый, дивный мир,— думал Лось, — быть может, давно уже погасший или фантастический, цветущий и совершенный… Так же оттуда, когда-нибудь ночью, буду глядеть на мою родную звезду среди звезд… Вспомню — пригорок и коршунов, и могилу, где лежит Катя… И печаль моя будет легка…