— Алексей Иванович, знаете, сколько времени мы не ели?
— Со вчерашнего вечера, Мстислав Сергеевич, перед отлетом я картошки наелся.
— Не ели мы с вами, друг милый, двадцать три или двадцать четыре дня.
— Сколько?
— Вчера в Петрограде было восемнадцатое августа, а сегодня в Петрограде одиннадцатое сентября,— вот чудеса какие.
— Этого, вы мне голову оторвите, не пойму, Мстислав Сергеевич.
— Да этого и я хорошенько-то не понимаю, как это так. Вылетели мы в семь. Сейчас, видите, два часа дня. Девятнадцать часов тому назад мы покинули Землю по этим часам. А по часам, которые остались у меня в мастерской, прошло около месяца. Вы замечали — едете вы в поезде, спите, поезд останавливается, вы либо проснетесь от неприятного ощущения, либо во сне вас начинает томить. Это потому, что когда вагон останавливается, во всем вашем теле происходит замедление скорости. Вы лежите в бегущем вагоне, и ваше сердце бьется, и ваши часы идут скорее, чем если бы вы лежали в недвигающемся вагоне. Разница неуловимая, потому что скорости очень малы. Иное дело — наш перелет. Половину пути мы пролетели почти со скоростью света. Тут уже разница ощутима. Биение сердца, скорость хода часов, колебание частиц в клеточках тела не изменилось по отношению друг друга, покуда мы летели в безвоздушном пространстве — составляли одно целое с аппаратом,— все двигалось в одном с ним ритме. Но если скорость аппарата превышала в пятьсот тысяч раз нормальную скорость движения тела на Земле, то скорость биения моего сердца,— один удар в секунду, если считать по часам, бывшим в аппарате,— увеличилась в пятьсот тысяч раз, то-есть мое сердце отбивало во время полета пятьсот тысяч ударов в секунду, считая по часам, оставшимся в Петрограде По биению моего сердца, по движению стрелки хронометра в моем кармане, по ощущению всего моего тела мы прожили в пути девятнадцать часов. И это на самом деле были девятнадцать часов. Но по биению сердца питерского жителя, по движению стрелки на часах Петропавловского собора прошло со дня нашего отлета три с лишком недели. Впоследствии можно будет построить большой аппарат, снабдить его на полгода запасом пищи, кислорода и ультралиддита и предлагать каким-нибудь чудакам: вам не нравится жить в наше время,— хотите жить через сто лет? Для этого нужно только запастись терпением на полгода, посидеть в этой коробке, но зато — какая жизнь! Вы перескочите через столетие. И отправлять их со скоростью света на полгода в междузвездное пространство. Поскучают, обрастут бородой, вернутся, а на Земле — золотой век. А ведь, все это так и будет когда-нибудь.
Гусев охал, щелкая языком, много удивлялся:
— Мстислав Сергеевич, а как вы думаете насчет этого питья — мы не отравимся?
Он зубами вытащил из марсианской фляжки затычку, попробовал жидкость на язык, сплюнул: пить можно! Хлебнул, крякнул.
— Вроде нашей мадеры.
Лось попробовал; жидкость была густая, сладковатая, с сильным запахом цветов. Пробуя, они выпили половину фляжки. По жилам пошли тепло и особенная легкая сила, голова же осталась ясной.
Лось поднялся, потянулся, расправился,— хорошо, легко, странно было ему под этим иным небом, несбыточно, дивно. Будто он выкинут прибоем звездного океана, заново рожден в неизведанную, новую жизнь.
Гусев отнес корзинку с едой в аппарат, плотно завинтил люк, сдвинул картуз на самый затылок.
— Хорошо, Мстислав Сергеевич, не жалко, что поехали, Решено было опять пойти к берегу и побродить до вечера по холмистой равнине.
Весело переговариваясь, они пошли между кактусами, иногда перепрыгивали через них длинными, легкими прыжками. Камни набережного откоса скоро забелели сквозь заросль.
Вдруг Лось стал. Холодок омерзения пошел по спине. В трех шагах, у самой земли, из-за жирных листьев глядели на него большие, как лошадиные, полуприкрытые рыжими веками глаза. Глядели пристально, с лютой злобой.
— Вы что? — спросил Гусев и тоже увидел глаза. И, не размышляя, сейчас же выстрелил в них,— взлетела пыль, Глаза исчезли. — Вон еще гадина! — Гусев повернулся и выстрелил еще раз в стремительно бегущее на больших паучьих ногах бурое, редкополосое, жирное тело. Это был огромный паук, какие на Земле водятся лишь на дне глубоких морей. Он ушел в заросль.
От берега канала до ближайшей кущи деревьев Лось и Гусев шли по горелому, бурому праху, перепрыгивали через обсыпавшиеся неширокие каналы, огибали высохшие прудки. Кое-где в полузасыпанных руслах из песка торчали ржавые остовы барок. Кое-где на мертвой, унылой равнине поблескивали выпуклые диски — около метра в диаметре. Отсвечивающие пятна этих дисков тянулись от зубчатых гор — по холмам — к древесным кущам, к развалинам.
Среди двух холмов стояла куща низкорослых, с раскидистыми, плоскими вершинами бурых деревьев. Их ветви были корявы и крепки, листва напоминала мелкий мох, стволы — жилистые и шишковатые. На опушке, между деревьями, висели обрывки колючей сети.
Вошли в лесок, Гусев нагнулся и пихнул ногой,— из-под праха покатился проломанный человеческий череп, в зубах его блеснул металл. Здесь было душно. Мшистые ветви бросали в безветренном зное скудную тень. Через несколько шагов опять наткнулись на выпуклый диск — он был привинчен к краям круглого металлического колодца. В конце леска виднелись развалины — толстые кирпичные стены, словно развороченные взрывом, горы щебня, торчащие концы согнутых металлических балок.
— Дома взорваны, Мстислав Сергеевич,— сказал Гусев.— Тут у них, видимо, были дела. Эти штуки мы знаем.